Вернувшись, я остался в садике, сел на увитую плющом скамейку, раскрыл книгу — и уже не мог оторваться. Особая тональность этой книги, ее почти интимная доверительность исключали возможность малейшей фальши.
Марголин рассказывал о страшных вещах языком будничным и простым, без пафоса и красивостей.
Стиль не создается, а возникает сам по себе, и подлинное мастерство никогда не бросается в глаза.
Да кто же он такой, этот Марголин?
Первые сведения о нем я получил от Виктора. Увидев у меня эту книгу, он потемнел лицом:
— Охота тебе это читать. Марголин — наш махровый реакционер. Апологет холодной войны. Живет он в трех кварталах отсюда и все пытается проповедовать свои бредовые идеи, которые никому не интересны.
— Никакой он не апологет, а хороший писатель, — сказал я угрюмо.
— Да? Ну-ка дай книгу.
Виктор почти вырвал ее из моих рук и стал перелистывать. Лицо его покраснело. Он тяжело задышал и вдруг швырнул книгу в открытое окно.
Это было так дико, что я растерялся. Тяжелое молчание длилось несколько секунд. Потом Виктор резко поднялся, вышел в сад и тут же вернулся со злополучной книгой.
— Прости, — сказал он примирительно. — Я не должен был так поступать. Твоя книга упала прямо на куст роз, и шип уколол мне палец. Ты, наверно, усмотришь тут какую-то символику. Если это и символика, то очень дешевая, мой дорогой.
Виктор помолчал, порылся в аптечке, заклеил палец пластырем и продолжил:
— Ты только посмотри, что этот мерзавец пишет. — Он ткнул пальцем в строчки, и я прочел: «Советско-немецкая война была для нас войной горилл и каннибалов. Обе стороны были нечеловеческим искажением всего святого и дорогого нам».
— Ну и что? — спросил я наивно. — Разве это неправда?
— Какая правда?! — закричал Виктор. — Красная армия спасла евреев. Он что, не знает? Да как он смеет отождествлять социализм с нацизмом! Я сам ненавижу Сталина за искажение великой идеи. Но твой Марголин — враг социализма. Ну, ткнули его носом в лагерное дерьмо. Так он, вместо того чтобы промыть нос, ходит и твердит, что весь мир провонял.
Виктор осекся и посмотрел на меня. Я молчал.
Глаза его вновь стали печальными и добрыми, и он спросил заботливо:
— Скажи, а ты обедал?
Виктор умер через несколько лет от сердечного приступа. Он был хорошим человеком, и я искренне горевал о нем.
Но вот что написал сам Марголин о таких людях в послесловии к своей книге: «Отношение к проблеме советских лагерей является для меня ныне пробным камнем в оценках порядочности человека. Не в меньшей мере, чем отношение к антисемитизму.
В самом деле, достаточно упомянуть о жертвах лагерей, чтобы у людей, которые при каждой другой оказии полны медовой доброты и демократической отзывчивости на малейшее несовершенство мира, вдруг выросли волчьи клыки и обнаружилась абсолютная невосприимчивость слуха и ожесточение сердца — как в известном рассказе Стивенсона о м-ре Джекилле и м-ре Хайде».
Я не собираюсь анализировать книгу Марголина. Ограничусь несколькими замечаниями.
У Марголина был предшественник. Данте Алигьери
Читателю это мое утверждение может показаться преувеличением.
С одной стороны — величайшее творение всех времен, по праву увенчанное бессмертием. С другой — книга — хорошая, важная, нужная. Но, если говорить откровенно, есть в мировой литературе книги и посильнее «Путешествия в страну Зэ-ка».
Я далек от того, чтобы сравнивать художественные достоинства «Божественной комедии» с произведением Марголина. Имеется в виду нечто совсем иное. При всей несоизмеримости судьбы и таланта есть в чертах этих двух людей печать некоего родства.
Ведь в чем суть «Божественной комедии», если отрешиться от граненых терцин флорентийского «рифмача» — так называл себя сам Данте, дабы отмежеваться от поэтов, пишущих по-латыни и без рифмовки?
В обожествлении личности.
И действительно — если в начале всего сущего «было Слово», то почему бы гению словесной магии не поставить мощью слова обожествленный свой дух рядом с первоначальным Словом у самого престола Создателя?
Рай — конечная цель загробного странствования поэта. Но путь к обители высшего блаженства лежит через чистилище и ад, обнажающие всю меру человеческой уязвимости и несовершенства.
Самообожествление Данте наивно, стихийно, простодушно, хоть и является следствием целенаправленной субъективности.
Преданный сын церкви, он верил во все ее догматы. Его нельзя было заподозрить в ереси. И хотя вся «Божественная комедия» преисполнена славословиями в адрес Данте, его не упрекнешь ни в кощунстве, ни в отсутствии скромности. Ведь это другие превозносят его до небес, а он лишь слушает с сокрушенным видом, как бы подавленный собственным величием.
Вергилий целует его в уста со словами: «Благословенна мать, родившая тебя, гордая душа». Данте скромно молчит. Да и что тут скажешь?
Для Данте нет ничего более ценного, чем человеческая личность.
И для Марголина тоже.
Эпиграфом к своему труду он мог бы поставить слова, начертанные на вратах дантовского ада:
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу туда, где вечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Но если Данте возвеличил личность, то Марголин сумел сохранить ее в условиях пострашнее тех, которые изобразил великий флорентиец в песнях своего «Ада».